Мой муж - маньяк? - Страница 97


К оглавлению

97

«То есть считаешь!» — подумал следователь.

Шахов заливался соловьем:

— Просто я веду себя так, как велит мне моя натура. А Руссо, как известно, за то же самое закидали камнями. Вы читали Руссо?

— Читал.

— О, это прекрасно! «Исповедь».

— По-моему, у Руссо читают все одно и то же. «Исповедь», конечно.

— Ваше мнение? — промурлыкал Шахов, и следователь снова подумал, что тот похож на гомосексуалиста.

— Сперва ваше.

— Мое? — Шахов раскрыл глаза широко, как только мог. Он совсем перестал стесняться. — Мое мнение таково, что это был гениальный человек, и более гениален он был именно как человек, как личность, а не как писатель… Бедняга! Кого-кого, а его я прекрасно понимаю…

«Тебе бы маркиза де Сада понимать, красавец мой!» — подумал следователь.

— Общество избило его камнями — и я говорю не только о тех камнях, которые полетели в него в конце жизни… А за что? Только за то, что он позволил себе испытывать естественные чувства… Что могло быть проще и невинней?! Но этого никто не вынес — общество сочло себя оскорбленным. И я нахожусь в своей школе точно в таком же положении. Другие, я уверен, питают точно такие же чувства, у них точно такие же наклонности и мысли — подчеркну, что я себя не считаю каким-то исключительным человеком! Но их никто не трогает! А почему?! Почему?! Потому что они стыдливо скрывают свое истинное лицо, молчат, молчат все, как один! Ах, вы себе представить не можете, что это за существо — учительница, всю жизнь посвятившая школе! Какое это стыдливое, черствое, холодное и неуверенное в себе существо! Для нее закрыт весь мир, для нее не существует ничего, кроме интриг в учительской, страха перед наглыми старшеклассниками и бедности… Да — бедности позорной, унизительной, постоянной! Но она же стыдится признаться, что бедна! Бедна не только материально, но и морально! Ведь с самой ранней юности она окостенела в одних и тех же книгах, в одних и тех же предметах, в одних и тех же интригах! Ах, школа! Они говорят — это храм! А я считаю — это конвейер, на котором штампуются юные души учеников и старые души учителей… И вне этого производства для нас жизни нет. Спрашивается, кто потерпит, чтобы я был не как все?! Да никто! Каждый мой жест, каждое мое слово, каждая моя высказанная вслух мысль — это повод для бесконечных сплетен, для осуждения, для интриг… Меня давно выгнали бы из школы, если бы только знали, кем меня заменить… Но на мое место никто ведь не придет. Оно останется незанятым. И они едва-едва мирятся с необходимостью моего существования в школе… Потому что вынуждены. Но если бы у них появилась хоть какая-то возможность убрать меня — они бы это сделали, даже не объяснив почему.

— Так далеко зашло дело? — сочувственно спросил следователь.

— Дальше, чем можно было предположить, потому что я сам никогда не выступал против них… Это они всегда ополчались против меня… Это горько, конечно, но я все понимаю… Я — белая ворона, всю мою жизнь. И ничего тут не исправишь. Да вы не поверите — я и исправлять бы ничего не стал! Я свободен — это главное… Впрочем, сейчас я даже не свободен… Что же у меня осталось? — Шахов умоляюще посмотрел на следователя, словно только сейчас осознал, что с ним случилось. — Я вас прошу, вы ведь интеллигентный человек! Выясните, кто на меня донес! Наркотики — это какой-то бред! Я никогда их не употреблял и даже не знаю, как они выглядят! Кто-то из преподавательского состава донес на меня! Это отвратительно! Нет, я совсем даже не удивлен, удивляться было бы глупо… Я не зря спросил вас про Руссо… Вы меня лучше поймете, если вспомните, что ему пришлось пережить!

— Вы считаете — кто-то из преподавательского состава имеет на вас зуб?

— Разумеется! И все из-за каких-то пустяков, уверяю вас! Но месть — особенно месть женщины, а особенно школьной учительницы — всегда страшна и несоразмерна… Это просто ужасно.

— Вы можете конкретно указать, кто на вас донес или мог бы донести? Угрозы были?

— Если на меня кто-то донес, вам лучше знать — кто именно, — выкрутился Шахов. — Ведь не стали бы вы делать обыск по анонимному доносу… Она должна была подписаться или прийти лично. Верно? Иначе уже ничего не имеет смысла, ведь это чистый произвол!

— Почему вы думаете, что это была «она» — женщина? Почему не мужчина?

— Из мужчин в нашей школе только физрук и военрук, а с ними я не контактирую — почти или совсем.

— Значит, женщина?

— Так вы на самом деле арестовали меня по анонимному доносу? — всполошился Шахов. — Послушайте, имеете ли вы на это право?

— К сожалению, имею. — И следователь изобразил на лице сожаление. Он надеялся, что ему удалось это сделать, — уж слишком его раздражал Шахов. Раздражал и забавлял, он не знал, что больше.

— В таком случае у вас ужасное право врываться в чужие судьбы и ломать их, — тихо ответил Шахов. — Я не хотел бы обладать таким правом.

— Поверьте, что я тоже. Но мне приходится им обладать — вы сами сказали, что каждый должен делать свое дело. Мне тоже хотелось бы быть исключительно справедливым и тактичным, но как раз такого права у меня и нет.

— Права быть справедливым?

— Я оговорился. Конечно, я обязан быть справедливым. Но в данном конкретном случае — вы ведь считаете, что вас арестовали несправедливо? Кстати, это не арест. Это задержание.

— Есть какая-то разница?

— И большая. Ну так что: вы можете нам назвать конкретное лицо? Я имею в виду женщину, которая могла на вас донести?

Шахов сцепил руки на коленях, потом разжал их, безвольно помахал ими в воздухе и снова сцепил. Тихо произнес:

97