Школьницы все еще шумели, выйти он не мог и поэтому волей-неволей должен был находиться здесь, смотреть на свою жертву. Во рту появился противный кислый вкус, он бесшумно развернул пакетик жевательной резинки, который всегда носил с собой в кармане, сунул одну плиточку в рот, стал усиленно жевать. Школьницы исчезли. Он взялся было за защелку, но тут уловил новый звук — кто-то наливал в ведро воду. «Уборщица! — похолодел он. — Стерва, что же она сейчас взялась мыть полы?! Середина дня! А если она захочет помыть и тут?!» Но тут же он приказал себе не паниковать — тем лучше, что уборщица вымоет пол сейчас, она не станет вытаскивать из кабины женщину, не найдет ее, как случилось бы, если бы он уже успел уйти. У него будет минут десять форы, пока кто-нибудь не откроет дверцу, на которой все еще будет висеть заградительный знак — ремешок сумочки.
Шарканье тряпки по полу приблизилось, теперь он слышал его под самой дверцей кабинки. Оно смолкло, и надтреснутый женский голос спросил: «Занято, что ли?»
Вместо ответа он раздраженно пошаркал по полу подошвами. Эта мысль пришла ему в голову тотчас — его голос, как бы он ни старался ответить потоньше, несомненно, не будет похож на голос женщины и вызовет подозрения у уборщицы.
Шарканье тряпки возобновилось. Теперь оно удалялось от кабинки. Уборщица вылила воду в унитаз самой дальней кабины и вышла, — видимо, мыть полы в мужском туалете. Тогда он смог выйти. Он молнией пролетел к двери, осторожно выглянул в коридор и вышел. Его никто не видел — в коридоре было пусто. Он быстро прошел мимо дверей кафе, откуда доносилась занозистая песня «Хэппинайшен», неторопливо прошел по тамбуру и оказался на улице. Только тут он понял, что перчатки снять забыл. Но на него по-прежнему никто не смотрел. Он живо содрал их и сунул в карман. Через минуту он совершенно скрылся в толпе.
Туалет пустовал недолго. Через пару минут туда вошла барменша. Она сполоснула руки под краном умывальника, посмотрела на мокрую цветную фотографию, которую кто-то, видимо школьницы, побывавшие тут перед приходом уборщицы, извлек из раковины и пришлепнул на кафельную стену. На фотографии были изображены две женщины, мужчина и ребенок — девочка лет трех. Лицо полноватой смуглой женщины показалось барменше знакомым, но она не спросила себя — почему. Вымыв руки, она отправилась к кабинкам — подтянуть колготки. Она знала, что из всех кабинок исправный замок только у одной — той самой, на дверце которой виднелся ремешок чьей-то черной сумки. Но, несмотря на то что замок был исправен, дверца все же немного приоткрылась. Барменша удивилась этому и почему-то спросила: «Занято?» Ей никто не ответил. Особой церемонностью она никогда не отличалась и потому еще немного приоткрыла дверь, чтобы погромче окликнуть засидевшуюся там посетительницу. Смотреть туда она не собиралась — хотела только окликнуть ее. Но все же кинула взгляд. То, что она там увидела, заставило ее завизжать тем тонким, пронзительным визгом, которым могут визжать только очень полные женщины. Она визжала потому, что в первый раз видела такое, потому, что женщина, криво сидевшая на стульчаке, была мертва, потому, что ее язык был высунут наружу и прикушен между белых ровных зубов, и еще потому, что эту женщину она теперь узнала, — это была та самая женщина с мокрой фотографии, которая висела на кафельной стене над умывальником. Как раз в тот миг, когда она закричала, фотография подсохла, отделилась от стены и, кружась, упала на пол лицевой стороной вниз.
А девятого мая был праздник. Но Катя его не заметила. Следователь — Василий Андреевич — позвонил ей поздно вечером и рассказал все. Это было накануне, восьмого мая. Катя была одна дома. Положив трубку, она сделала несколько шагов к своей комнате и внезапно перестала видеть коридор. Стены затянулись какой-то тошной дымкой и пропали. Очнулась она на полу. При падении она сильно ушибла бедро и поднялась поэтому с трудом. Поэтому и еще потому, что ее так и качало. Она добралась до своей комнаты, улеглась там на постель и пролежала несколько часов в темноте с открытыми глазами. Тем не менее она ничего не видела — комната, такая знакомая, родная, как будто находилась на другой планете. Катя была не здесь — она была в своем ужасе. То и дело перед ней вставало лицо Лены — но не той Лены, что сидела с ней в тот день в кафе, а той, что была на фотографии, которую она ей показала, — счастливое, улыбающееся лицо. Катя вглядывалась в это лицо, пыталась оживить его, заставить эти глаза посмотреть на нее, на Катю, заставить рассказать, что они видели в последний миг. Но лицо тут же исчезало, расплывалось, теперь у Лены были прозрачные голубые глаза, острый нос и узкие губы Лики, и тут же это лицо снова менялось — на нее смотрела Ира Ардашева, и смотрела почему-то с такой ненавистью, с какой никогда в жизни не смотрела. Откуда бралась эта ненависть — Катя понять не могла.
«Зачем, зачем… — проносилось у нее в голове. — Зачем он это делает, Господи, зачем?! Неужели он не понимает, что он делает?! Неужели он ничего не понимает…»
Игорь вернулся очень поздно. Катя не окликнула его, не вышла ему навстречу, ничего ему не сказала. У нее не было сил рассказывать кому-то эту историю. В тот вечер они так и не увидели друг друга.
Только к полудню следующего дня, девятого мая, Катя смогла заставить себя встать и умыться. Глаза опухли, хотя она не плакала. Все тело налилось свинцовой тяжестью. Она выпила жидкого чаю, ничего не съела, посмотрела на разрезанный магазинный торт, который стоял на кухне на столе. Этот торт напомнил ей о муже. Она прошла к нему в комнату.